Энгус Уилсон: Мир Чарлза Диккенса


Х

отя бóль­шую по­ло­ви­ну по­след­не­го де­ся­ти­ле­тия Дик­кенс про­вел в ярком свете га­зо­вых огней те­ат­раль­ных рамп и пуб­лич­ных залов, в ка­ком-то смыс­ле его жизнь в эти годы была более со­кро­вен­ной, лич­ной, неже­ли в со­ро­ко­вые и пя­ти­де­ся­тые годы с их ре­ча­ми, бла­го­тво­ри­тель­но­стью и пе­ри­о­ди­че­ским вме­ша­тель­ством в об­ще­ствен­ную жизнь. Этот лич­ный тон мы раз­ли­ча­ем в его по­след­нем ро­мане, в «Тайне Эдви­на Друда», где ши­ро­кие со­ци­аль­ные по­лот­на, ха­рак­тер­ные для его твор­че­ства почти с са­мо­го на­ча­ла и осо­бен­но с «Мар­ти­на Чез­зл­ви­та», вдруг сжи­ма­ют­ся до изоб­ра­же­ния круга людей сво­бод­ных про­фес­сий в ка­фед­раль­ном го­ро­диш­ке; од­на­ко в «Тайне Эдви­на Друда» яв­ствен­нее, чем пре­жде, про­сту­па­ет про­бле­ма злого в че­ло­ве­ке и об­ще­стве. Су­ще­ствен­но влияя на его ми­ро­вос­при­я­тие — сдер­жи­вая его оп­ти­мизм и че­ло­ве­ко­лю­бие, сму­щая веру в хри­сти­ан­ский гу­ма­низм, — зло нераз­рыв­но свя­зы­ва­лось в его пред­став­ле­нии с на­си­ли­ем. Неко­то­рые при­чи­ны этого я при­ве­ду ниже. Да мы уже ви­де­ли, в какой ужас по­вер­га­ли Дик­кен­са об­ще­ствен­ные бес­по­ряд­ки и какую брезг­ли­вость вы­зы­ва­ло у него зре­ли­ще рас­ко­ван­ных, диких стра­стей.

В сфере об­ще­ствен­ной жизни его равно раз­дра­жа­ли и от­тал­ки­ва­ли по­ли­ти­че­ские сбо­ри­ща, ар­ти­сти­че­ская бо­ге­ма и мо­раль­ная рас­пу­щен­ность, бро­дя­ги, ху­ли­га­ны, сму­тья­ны, от­шель­ни­ки, иг­ро­ки на скач­ках.

В по­след­ние де­сять лет жизни стрем­ле­ние к об­ще­ствен­но­му по­ряд­ку сде­ла­лось у него осо­бен­но силь­ным. Ше­сти­де­ся­тые годы про­шло­го века едва ли могут по­ка­зать­ся нам вре­ме­нем, когда все было доз­во­ле­но, и, с нашей се­го­дняш­ней точки зре­ния, мы никак не при­зна­ем, что от­ли­чи­тель­ной чер­той той эпохи была утра­та Бри­та­ни­ей мо­гу­ще­ства и вли­я­ния. Од­на­ко Дик­кен­су (по­доб­но мно­гим скром­ным и за­ко­но­по­слуш­ным се­го­дняш­ним по­том­кам скром­но­го и за­ко­но­по­слуш­но­го клас­са мел­кой бур­жу­а­зии) ка­за­лось, что мир ру­шит­ся. Мно­гие очер­ки, на­пи­сан­ные в его жур­на­ле «Круг­лый год», прямо на­прав­ле­ны про­тив роста на­си­лия и ху­ли­ган­ства. В 1861 году он вы­сту­па­ет про­тив бро­дяг, вско­ре после этого раз­ра­жа­ет­ся в «Земле Тома Ти­ддле­ра» него­до­ва­ни­ем про­тив сквер­ны, в ко­то­рую об­ра­тил свою жизнь бо­га­тый от­шель­ник. В ста­тье же «Ху­ли­га­ны» он писал:

«Отъ­яв­лен­но­го ре­ци­ди­ви­ста все­гда можно упечь на три ме­ся­ца. Когда он вый­дет из тюрь­мы, он будет все такой же отъ­яв­лен­ный ре­ци­ди­вист. Зна­чит, надо снова его за­са­дить. «По­ми­луй бог, — возо­пит Об­ще­ство за­щи­ты оби­жен­ных ху­ли­га­нов, — это все равно, что при­го­во­рить его к по­жиз­нен­но­му за­клю­че­нию». Имен­но за это я и ратую... когда я вижу, как он по­зо­рит жен­щин, иду­щих вос­крес­ным ве­че­ром из церк­ви, я думаю, что с него мало шкуру спу­стить за это...»

С пя­ти­де­ся­тых годов без­удерж­но росло его вос­хи­ще­ние по­ли­ци­ей (в осо­бен­но­сти де­тек­ти­ва­ми Лон­до­на, Ли­вер­пу­ля и дру­гих круп­ных го­ро­дов); те­перь он при­хо­дит к убеж­де­нию, что у по­ли­ции недо­ста­точ­но сил, что об­ще­ство мало по­мо­га­ет ей. Мысли для него не новые — вспом­ним его воз­му­ще­ние ку­лач­ным пра­вом аме­ри­кан­ских пре­рий в 1846 году: «Иначе нас ждет участь Даль­не­го За­па­да и нож мяс­ни­ка». Он был готов к ре­ши­тель­ным дей­стви­ям. В 1853 году, когда под­руч­ный бу­лоч­ни­ка «ис­поль­зо­вал уго­лок за во­ро­та­ми на­ше­го дома для своих на­доб­но­стей», Дик­кенс огра­ни­чил­ся вну­ше­ни­ем. Но един­ствен­ным ре­зуль­та­том его уве­ще­ва­ний было то, что на­ру­ши­тель при­ли­чий повел себя «очень дерз­ко». В ше­сти­де­ся­тые годы он дей­ство­вал ре­ши­тель­нее. Ему по­встре­ча­лась ком­па­ния мо­ло­дых ир­ланд­цев, воз­вра­щав­ших­ся на­ве­се­ле с ка­кой-то пи­руш­ки и вы­кри­ки­вав­ших непри­стой­ные и оскор­би­тель­ные вы­ра­же­ния. Он не от­ста­вал от них, пока не по­ка­зал­ся по­лис­мен, а затем по­тре­бо­вал за­дер­жать де­ви­цу, ко­то­рая оста­лась в оди­но­че­стве, когда шум­ная ком­па­ния дала тягу. И как ни упи­ра­лись по­лис­мен и ми­ро­вой судья, он, по­тря­сая уго­лов­ным ко­дек­сом, на­сто­ял на воз­буж­де­нии дела про­тив де­вуш­ки. На­ут­ро он даже явил­ся в суд. На мо­ло­дой ир­ланд­ке как во­пло­ще­ние скром­но­сти белел све­жий чеп­чик. Дик­кенс рас­ска­зы­ва­ет о про­ис­ше­ствии не без юмора, од­на­ко у него нет ни ма­лей­ших со­мне­ний в своей право­те. Мне лично эта ис­то­рия не по душе, дру­гие вос­при­ни­ма­ют ее иначе, но, глав­ное, она по­ка­за­тель­на для его от­но­ше­ния ко всему, чем живет об­ще­ство.

В 1865 году гу­бер­на­тор Эйр же­сто­ко по­да­вил вос­ста­ние на Ямай­ке. Неко­то­рые ин­тел­ли­ген­ты-ли­бе­ра­лы, вроде Милля и Гер­бер­та Спен­се­ра, воз­му­ти­лись дей­стви­я­ми гу­бер­на­то­ра. Дру­гие — Кар­лейль, Ре­с­кин, Тен­ни­сон — вы­сту­пи­ли в его за­щи­ту. К ним при­мкнул и Дик­кенс. Его вы­ступ­ле­ние в поль­зу твер­дой вла­сти обыч­но из­ви­ня­ют пре­кло­не­ни­ем перед Кар­лей­лем. Но в пись­ме к Сэржа от 30 но­яб­ря 1865 года он недву­смыс­лен­но ука­зы­ва­ет на две при­чи­ны, по­бу­див­шие его вы­сту­пить с под­держ­кой кру­тых дей­ствий гу­бер­на­то­ра: непри­язнь к мис­си­о­нер­ским за­бо­там о неграх, когда в Ан­глии про­стой народ по­гряз в нужде, и бес­по­кой­ство, что ан­глий­ское пра­ви­тель­ство не спо­соб­но управ­лять стра­ной.

«Вос­ста­ние на Ямай­ке тоже весь­ма мно­го­обе­ща­ю­щая штука. Это воз­ве­ден­ное в прин­цип со­чув­ствие чер­но­ко­же­му — или ту­зем­цу, или са­мо­му дья­во­лу в даль­них стра­нах, — и это воз­ве­ден­ное в прин­цип рав­но­ду­шие к нашим соб­ствен­ным со­оте­че­ствен­ни­кам в их бед­ствен­ном по­ло­же­нии среди кро­во­про­ли­тия и же­сто­ко­сти при­во­дит меня в ярость. Не далее как на днях в Ман­че­сте­ре со­сто­ял­ся ми­тинг ослов, ко­то­рые осу­ди­ли гу­бер­на­то­ра Ямай­ки за то, что он по­дав­лял вос­ста­ние! Итак, мы тер­за­ем­ся за но­во­зе­ланд­цев и гот­тен­то­тов, как будто они то же самое, что оде­тые в чи­стые ру­баш­ки жи­те­ли Кэм­бер­вел­ла, и их можно со­от­вет­ствен­но укро­тить пером и чер­ни­ла­ми... Если бы не чрез­мер­ное нетер­пе­ние и по­спеш­ность чер­но­ко­жих Ямай­ки, все белые были бы ис­треб­ле­ны, даже не успев за­по­до­зрить нелад­ное. Laissez-aller и бри­тан­цы ни­ко­гда, ни­ко­гда, ни­ко­гда!..»

Не уди­ви­тель­но по­это­му, что един­ствен­ный об­ще­ствен­ный де­я­тель в «Эдвине Друде» — ми­стер Сла­сти­г­рох, ко­то­ро­го Дик­кенс яз­ви­тель­но тре­ти­ру­ет за дес­по­ти­че­ское на­вя­зы­ва­ние гу­ман­ных ре­фор­ма­тор­ских взгля­дов ина­ко­мыс­ля­щим со­граж­да­нам; а оса­жи­ва­ет этого не в меру шум­но­го друга ре­форм ка­но­ник Кри­спаркл, лю­би­тель бокса, пла­ва­нья и клас­си­че­ских ав­то­ров, при­ят­ный во всех от­но­ше­ни­ях хо­ло­стой свя­щен­но­слу­жи­тель; он со всей твер­до­стью при­дер­жи­ва­ет­ся тер­пи­мо­го и свет­ло­го взгля­да на жизнь, но не кри­чит об этом на всех пе­ре­крест­ках и ни­ко­му его не на­вя­зы­ва­ет.

По­ли­ти­че­ское кредо Дик­кен­са не ме­ня­лось, хотя время от вре­ме­ни на­хо­ди­лись люди, утвер­ждав­шие об­рат­ное. Вы­сту­пая в Бир­мин­ге­ме в 1869 году, Дик­кенс ска­зал: «Моя вера в людей, ко­то­рые пра­вят, в общем, ни­чтож­на; моя вера в народ, ко­то­рым пра­вят, в общем, бес­пре­дель­на». Оба слова — «людей» и «народ» — были на­пе­ча­та­ны со строч­ной буквы, что дало мно­гим повод об­ви­нить пи­са­те­ля в от­ре­че­нии от де­мо­кра­тии. Дик­кенс неза­мед­ли­тель­но от­ве­чал, что его убеж­де­ния не пе­ре­ме­ни­лись: он не верит в пра­ви­те­лей Ан­глии, но верит в Народ.

И все же, я по­ла­гаю, у этого ли­бе­ра­лиз­ма все­гда были четко очер­чен­ные гра­ни­цы. Сколь­ко бы ни про­воз­гла­шал Дик­кенс неза­ви­си­мость своих взгля­дов, опре­де­лен­ные груп­пы людей, «не впи­сы­вав­ши­е­ся» в об­ще­ство, с тру­дом могли рас­счи­ты­вать на его бла­го­склон­ность. Он не раз­де­лял край­них пред­рас­суд­ков. Можно с пол­ной уве­рен­но­стью утвер­ждать, что, на­при­мер, ра­си­стом в нашем по­ни­ма­нии он, ко­неч­но, не был. В «Нашем общем друге» он с при­мер­ной объ­ек­тив­но­стью по­ка­зал доб­ро­по­ря­доч­но­го пра­во­вер­но­го еврея Райя, по­сколь­ку по­ку­па­тель­ни­ца его Тэ­ви­сток-ха­ус мис­сис Дэвис, ев­рей­ка, при­зна­лась ему, что из-за Фей­ги­на ев­рей­ская об­щи­на счи­та­ет Дик­кен­са за­кля­тым вра­гом их нации. Но, даже ужас­нув­шись этому об­ви­не­нию, он со­вер­шен­но ис­кренне удив­лял­ся чест­но­сти Дэ­ви­сов в во­про­сах, свя­зан­ных с по­куп­кой дома. Так же об­сто­я­ло дело и с негра­ми: «...бес­спор­ный факт, что, когда несколь­ко цвет­ных со­би­ра­ют­ся вме­сте, от них ис­хо­дит запах, не очень ра­ду­ю­щий обо­ня­ние, и я был вы­нуж­ден по­спеш­но от­сту­пить из их опо­чи­валь­ни. Я глу­бо­ко убеж­ден, что в этой стране (США) они скоро пол­но­стью вы­мрут. Когда по­смот­ришь на них, то пред­став­ля­ет­ся аб­сурд­ной сама мысль о том, что они удер­жат­ся рядом с неуто­ми­мым, умным, энер­гич­ным и про­сто силь­ным на­ро­дом».

В числе ду­рац­ких обы­ва­тель­ских тол­ков, отра­вив­ших жизнь несчаст­но­го Неви­ла Ланд­ле­са после ис­чез­но­ве­ния Эдви­на Друда, была и сплет­ня о том, что до при­ез­да в Ан­глию по его при­ка­за­нию где-то за­сек­ли до смер­ти ка­ких-то «ту­зем­цев», о ко­то­рых в Клой­стерг­эме знали толь­ко, что все они чер­ные, все очень доб­ро­душ­ные, себя все­гда на­зы­ва­ют «мой», а про­чих людей «масса» или «мисси».

Пред­рас­суд­ки его клас­са уми­ра­ли в нем мед­лен­но, как, впро­чем, и те­шив­шее его са­мо­обо­льще­ние. В ап­ре­ле 1869 года он от­ве­ча­ет на чей-то во­прос: «Хочу вас уве­до­мить, что, кроме доб­ро­го имени отца, дру­гих укра­ше­ний на моем гербе не было, как не было и про­стер­то­го льва с маль­тий­ским кре­стом в пра­вой лапе. Я ни­ко­гда не из­би­рал себе де­ви­за, бу­дучи со­вер­шен­но рав­но­душ­ным к фор­маль­но­стям по­доб­но­го рода». Но это вы­со­ко­ме­рие все же без­обид­нее, чем его граж­дан­ские пред­рас­суд­ки. Ибо все, что не укла­ды­ва­лось в его кар­ти­ну мира, тот­час по­пол­ня­ло спи­сок об­ще­ствен­ных по­ро­ков. Воз­мож­но, имен­но по­это­му в его по­след­нем, неокон­чен­ном ро­мане де­ла­ет­ся упор на лич­ные доб­ро­де­те­ли.

Не в ха­рак­те­ре Дик­кен­са было легко отой­ти от об­ще­ствен­ной жизни. Даже в по­след­ний год он про­во­дит зиму в Лон­доне, по­се­щая обеды и при­е­мы: его на­стро­е­ние за­мет­но улуч­ши­лось с пре­кра­ще­ни­ем чте­ний, хотя здо­ро­вье было уже непо­пра­ви­мо по­до­рва­но. В марте 1870 года он был при­нят ко­ро­ле­вой; в про­дол­же­ние по­лу­то­ра­ча­со­вой ауди­ен­ции ко­ро­ле­ва ми­ло­сти­во сто­я­ла, по­сколь­ку ему при­двор­ный эти­кет не поз­во­лял сесть. Он был самым зна­ме­ни­тым из ее под­дан­ных, к нему пол­но­стью от­но­си­лись слова, ска­зан­ные им о Шекс­пи­ре: «Про­сто­лю­дин... небес­по­лез­ный для го­су­дар­ства». Трид­цать лет назад, когда ко­ро­ле­ва вы­хо­ди­ла замуж, он на­по­ло­ви­ну в шутку писал Фор­сте­ру:

«От горя я сам не свой, все ва­лит­ся из рук. Пе­ре­чи­тал «Оли­ве­ра», «Пик­ви­ка» и «Никль­би», пы­та­ясь со­брать­ся с мыс­ля­ми и сесть за новый роман, но все на­прас­но:

«В Вин­дзор, мое серд­це!

Здесь сча­стья мне нет.

В Вин­дзор, мое серд­це,

Лю­би­мой во­след».

Ныне ко­ро­ле­ва уже ли­ши­лась сво­е­го воз­люб­лен­но­го су­пру­га прин­ца Аль­бер­та, при­чи­ны па­ро­дий­ной рев­но­сти Дик­кен­са, а сам Дик­кенс утра­тил былую неукро­ти­мую ве­се­лость. То была стран­ная встре­ча. Еще он при­сут­ство­вал на утрен­нем вы­хо­де прин­ца Уэль­ско­го. Боль­ная нога не поз­во­ли­ла ему сво­зить Мэйми на бал во дво­рец, од­на­ко его от­но­ше­ния с дво­ром не пре­рва­лись:

«При сем при­ла­гаю для Ее Ве­ли­че­ства пер­вый вы­пуск моего но­во­го ро­ма­на, ко­то­рый по­явит­ся в пе­ча­ти толь­ко в сле­ду­ю­щий чет­верг, 31-го числа. Не со­бла­го­во­ли­те ли Вы пе­ре­дать его ко­ро­ле­ве с изъ­яв­ле­ни­ем моей вер­но­под­дан­ной пре­дан­но­сти и любви? Если это по­вест­во­ва­ние про­бу­дит ин­те­рес Ее Ве­ли­че­ства и ко­ро­ле­ва по­же­ла­ет узнать со­дер­жа­ние сле­ду­ю­щих вы­пус­ков рань­ше своих под­дан­ных, то Вы зна­е­те, какой че­стью будет для меня при­сы­лать эти вы­пус­ки до их вы­хо­да в свет...»

Увы, ко­ро­ле­ва не про­яви­ла лю­бо­зна­тель­но­сти.

Из две­на­дца­ти вы­пус­ков «Тайны Эдви­на Друда» Дик­кенс успел за­кон­чить шесть, и как это не по­хо­же на любой из его преж­них ро­ма­нов! Здесь нет ши­ро­кой со­ци­аль­ной па­но­ра­мы, как в «Мар­тине Чез­зл­ви­те» или «Крош­ке Дор­рит», и это не прит­ча о ду­хов­ном или об­ще­ствен­ном воз­вы­ше­нии, как «Дэвид Коп­пер­филд» или «Боль­шие на­деж­ды». Ком­мен­та­то­ры ро­ма­на из­ве­ли массу сил, решая за­гад­ку: был ли Эдвин Друд убит, и если да — то кем? Боль­шин­ство скло­ня­ет­ся к мне­нию, что убий­цей был Джас­пер. Но если к этому сво­дит­ся все со­дер­жа­ние ро­ма­на (а в за­щи­ту этого плос­ко­го мне­ния можно со­слать­ся на само на­зва­ние — «Тайна Эдви­на Друда»), то по срав­не­нию с преж­ни­ми со­чи­не­ни­я­ми Дик­кен­са его по­след­ний роман неве­ро­ят­ным об­ра­зом обед­нен.

Не ис­клю­че­но, ко­неч­но, что Дик­кенс ста­вил перед собой за­да­чу про­сто овла­деть новым, узким жан­ром и пре­взой­ти в нем Уилки Кол­лин­за; но го­раз­до более ве­ро­ят­но, что убий­ство (или тайна) иг­ра­ет в ро­мане под­чи­нен­ную роль, как убий­ство Тал­кин­г­хор­на или Мон­те­гю Тигга. Если так, то ка­ко­ва ос­нов­ная идея ро­ма­на? Стоит за­дать­ся этим во­про­сом — и ста­но­вит­ся ясно, что Дик­кенс был ху­дож­ни­ком, тво­рив­шим по за­ра­нее об­ду­ман­но­му плану, хотя он и пуб­ли­ко­вал ро­ма­ны ча­стя­ми и порой увле­кал­ся и от­хо­дил в сто­ро­ну. О «Тайне Эдви­на Друда» как о чем-то за­кон­чен­ном су­дить труд­но, по­сколь­ку в ро­ма­нах Дик­кен­са во­пре­ки пер­во­му впе­чат­ле­нию от­дель­ные части на­столь­ко вза­и­мо­свя­за­ны, что лишь про­из­ве­де­ние це­ли­ком может дать ключ к по­ни­ма­нию ро­ма­на во всем его един­стве. Од­на­ко можно вы­де­лить неко­то­рые ас­пек­ты, незна­ко­мые по его преж­ним ро­ма­нам, и можно свя­зать ве­ро­ят­но­го убий­цу (во вся­ком слу­чае, че­ло­ве­ка с пси­хо­ло­ги­ей пре­ступ­ни­ка), Джас­пе­ра, с трак­тов­кой темы зла и убий­ства в преды­ду­щих ро­ма­нах; «Тайна Эдви­на Друда» — куль­ми­на­ция этой темы.

Самый необыч­ный ас­пект «Тайны Эдви­на Друда», каким мы знаем этот роман, со­сто­ит в том, что Ан­глия све­де­на до раз­ме­ров го­род­ка, а из на­се­ле­ния пред­став­ле­ны толь­ко сред­няя бур­жу­а­зия и лица сво­бод­ных про­фес­сий. Я пишу «каким мы знаем этот роман», по­сколь­ку в по­след­них гла­вах дей­ствие пе­ре­но­сит­ся в Лон­дон, при­чем в Лон­дон ран­них ро­ма­нов Дик­кен­са; Бил­ли­кин, до­мо­вла­де­ли­ца-кок­ни, — это в точ­но­сти хо­зяй­ка Дэ­ви­да Коп­пер­фил­да. Время дей­ствия ро­ма­на (в от­ли­чие от «На­ше­го об­ще­го друга») на­ме­рен­но пе­ре­не­се­но в годы мо­ло­до­сти са­мо­го пи­са­те­ля, од­на­ко ос­нов­ные дей­ству­ю­щие лица в целом со­вре­мен­ни­ки его зре­лых лет. Милый, из­ба­ло­ван­ный, оча­ро­ва­тель­ный Эдвин Друд, лю­бя­щий жизнь и не лю­бя­щий ло­мать го­ло­ву над ней, — этот че­ло­век встре­ча­ет зарю им­пе­ри­а­лиз­ма; вспом­ни­те его уве­рен­ность в том, что ему бы до­брать­ся до Егип­та, а уж там он на­ве­дет по­ря­док. Невил и Эллен Ланд­лес с их цей­лон­ским про­шлым и ве­со­мым бре­ме­нем прав и обя­зан­но­стей тоже по­рож­де­ны сред­не­вик­то­ри­ан­ской Ан­гли­ей. Их всех при­ни­ма­ет под свое крыло бла­го­род­ней­ший ка­но­ник Кри­спаркл, и это по­хо­же на ре­ве­ранс за­кры­тым шко­лам, в ко­то­рых вос­пи­ты­ва­ют­ся бу­ду­щие хо­зя­е­ва им­пе­рии. Ха­рак­тер­но, что все герои, при­над­ле­жа­щие к «ла­ге­рю добра», даже Ро­зо­вый Бутон, в пер­вый мо­мент ка­жу­ща­я­ся ко­кет­ли­вым ва­ри­ан­том Доры, — все они тес­нее и ре­ши­тель­нее спло­че­ны про­тив зла. На смену крот­ким духом, сми­рен­ным, со­мне­ва­ю­щим­ся, как Эстер и Крош­ка Дор­рит, при­хо­дит более ре­ши­тель­ная и му­же­ствен­ная, более вы­нос­ли­вая, но и су­гу­бо во­лон­тер­ская армия добра.

К этой груп­пе, сдру­жив­шей цер­ковь и за­кры­тый пан­си­он, при­мы­ка­ет в ка­че­стве со­юз­ни­ка — вни­ма­ние! — юрист Грюд­жи­ус. Пусть он так же сух и ску­чен, как его уло­же­ние за­ко­нов, пусть, рано об­ма­нув­шись в любви, он на всю жизнь оста­ет­ся хо­ло­стя­ком: он ни­чуть не похож на скольз­ко­го ми­сте­ра Джег­гер­са (не го­во­ря уже о него­дя­ях-стряп­чих в ран­них ро­ма­нах Дик­кен­са). С при­хо­дом Грюд­жи­уса «ла­герь добра» об­ре­та­ет на­деж­ную опору и ре­ши­мость бо­роть­ся со злом. Если ми­стер Дэ­че­ри — а в этом я почти уве­рен — ока­жет­ся част­ным сы­щи­ком (то есть из той ка­те­го­рии лиц, чьим про­фес­си­о­наль­ным уме­ни­ем, лов­ко­стью и упор­ством в борь­бе с пре­ступ­ни­ка­ми так вос­хи­щал­ся Дик­кенс), то «Тайна Эдви­на Друда» — пер­вый слу­чай в твор­че­стве Дик­кен­са, когда со­ве­ща­тель­ные и ис­пол­ни­тель­ные силы за­ко­на вы­сту­па­ют сов­мест­но про­тив сил зла. Дей­ству­ю­щие лица ро­ма­на со­став­ля­ют ма­лень­кий, тесно сби­тый мир ин­тел­ли­ген­ции и мо­ло­де­жи, при­зван­ной по­слу­жить Им­пе­рии (к ним нужно еще до­ба­вить до­стой­но­го и на­ход­чи­во­го мо­ло­до­го лей­те­нан­та Тар­та­ра, от­став­но­го офи­це­ра флота). И по­сколь­ку Им­пе­рия в ка­кой-то сте­пе­ни дер­жит­ся на каж­дом из них, гео­гра­фи­че­ские рамки ро­ма­на раз­дви­га­ют­ся да­ле­ко за пре­де­лы таких ши­ро­ких со­ци­аль­ных по­ло­тен, как «Хо­лод­ный дом» или «Крош­ка Дор­рит».

Не ис­клю­че­но, ко­неч­но, что Дик­кенс уре­зал со­ци­аль­ные рамки сво­е­го ро­ма­на по­то­му, что, по­доб­но мно­гим ста­ре­ю­щим пи­са­те­лям, он рас­те­рял­ся в новом мире, но это вряд ли так — в ро­мане есть лица, при­над­ле­жа­щие и к дру­гим слоям об­ще­ства. Мне пред­став­ля­ет­ся, что Дик­кенс на­ме­рен­но со­брал вме­сте всех, по его мне­нию, по­ря­доч­ных, му­же­ствен­ных (или жен­ствен­ных), за­слу­жи­ва­ю­щих до­ве­рия и, глав­ное, жиз­не­спо­соб­ных пред­ста­ви­те­лей ан­глий­ско­го об­ще­ства, чтобы про­ти­во­по­ста­вить их злому на­ча­лу Джас­пе­ра. Среди них нет офи­ци­аль­ных пред­ста­ви­те­лей вла­сти или неуме­рен­но гром­ких ру­по­ров идей: фи­лан­троп и ре­фор­ма­тор ми­стер Сла­сти­г­рох — про­сто наг­лец и ли­це­мер; на­сто­я­тель со­бо­ра — оп­пор­ту­нист и при­спо­соб­ле­нец; мэр — на­пы­щен­ный дурак. Нет, в со­вре­мен­ном об­ще­стве ини­ци­а­ти­ва борь­бы со злом пе­ре­хо­дит к част­ным граж­да­нам; и пусть дей­ствие ро­ма­на от­не­се­но к более ран­не­му пе­ри­о­ду — его герои живут в 1870 году.

А как от­но­си­тель­но сил зла? И здесь зву­чат со­вре­мен­ные нотки, ибо ми­сте­ра Джас­пе­ра с его лю­бо­вью к му­зы­ке и при­стра­сти­ем к опи­уму сле­до­ва­ло бы, как Рэй­бер­на и Лайтву­да, ожи­дать в де­вя­но­стые годы — если бы мы не знали, что ис­то­ки де­вя­но­стых годов вос­хо­дят как раз к се­ре­дине сто­ле­тия. И потом, даже безум­ная страсть Джас­пе­ра к Розе не раз­убе­дит меня, что Дик­кенс усмат­ри­ва­ет опре­де­лен­ную дву­смыс­лен­ность в от­но­ше­нии Джас­пе­ра к Эдви­ну, «до­ро­го­му маль­чи­ку», ко­то­ро­го он, воз­мож­но, потом и убьет. Впро­чем, здесь мы ка­са­ем­ся тай­ных стра­ниц «Школь­ной жизни Тома Бра­у­на», за­кры­тых тем вик­то­ри­ан­ско­го об­ще­ства. Джас­пе­ра нель­зя на­звать вполне со­вре­мен­ным ге­ро­ем, он во мно­гом еще оста­ет­ся фи­гу­рой го­ти­че­ско­го ро­ма­на (вроде Монк­са с его при­пад­ка­ми из «Оли­ве­ра Тви­ста»). Од­на­ко общая на­прав­лен­ность ро­ма­на не остав­ля­ет со­мне­ний: доб­ро­та и бла­го­род­ство му­же­ствен­но про­ти­во­сто­ят злым, за­ды­ха­ю­щим­ся от яро­сти уси­ли­ям, ко­то­рые, по­доб­но пре­ступ­ным уси­ли­ям во­об­ще, об­ре­че­ны на по­ра­же­ние.

Смерть

Смерть Дик­кен­са сде­ла­ла Джас­пе­ра по­след­ним в длин­ном ряду же­сто­ких и злоб­ных убийц, во­пло­ща­ю­щих от­но­ше­ние Дик­кен­са к пре­ступ­ной пси­хо­ло­гии. Если бы нам уда­лось по­нять при­чи­ны этой одер­жи­мо­сти, то, воз­мож­но, мы по­лу­чи­ли бы ключ к са­мо­му со­кро­вен­но­му в лич­но­сти пи­са­те­ля; од­на­ко ни одна че­ло­ве­че­ская лич­ность не до­пу­стит столь глу­бо­ко­го втор­же­ния. Но риск­нуть можно и можно по­ис­кать ана­ло­гий.

Чрез­вы­чай­ный ин­те­рес Дик­кен­са к убий­ству был с са­мо­го на­ча­ла в тес­ной связи с его одер­жи­мо­стью в во­про­се о смерт­ной казни; пи­са­тель был убеж­ден, что пре­ступ­ник, этот Каин, мя­ту­щий­ся по лицу земли, — нечто со­вер­шен­но осо­бое, от­ре­зан­ное от людей. Уже в «Очер­ках Боза» Дик­кенс упре­кал Бай­ро­на (в числе про­че­го) за то, что тот окру­жил убийц ро­ман­ти­че­ским орео­лом. Убий­ца — это не тот, кто на го­ло­ву выше осталь­ных, — Каин и по­доб­ные ему — плоды во­об­ра­же­ния Бай­ро­на; нет, это трус­ли­вый за­ди­ра, тще­слав­ная тварь. Од­на­ко там же, в очер­ке «По­се­ще­ние Нью­гет­ской тюрь­мы», при при­бли­же­нии к ка­ме­ре смерт­ни­ков голос пи­са­те­ля на­чи­на­ет зву­чать взвол­но­ван­но, он тре­пе­щет перед ужа­сом и тай­ной смер­ти.

«На­сколь­ко же ужас­ней ду­мать о ней (смер­ти) здесь, в двух шагах от тех, что долж­ны уме­реть в луч­шую пору жизни, на заре мо­ло­до­сти или в пол­ном рас­цве­те сил, все по­ни­мая и чув­ствуя не хуже ва­ше­го, долж­ны уме­реть так же верно, от­ме­че­ны рукой смер­ти так же без­оши­боч­но, как если бы тело их ис­та­я­ло от ро­ко­вой бо­лез­ни и уже на­ча­лось раз­ло­же­ние».

И даль­ше:

«Соб­ствен­ная бес­по­мощ­ность от­кры­лась ему с бес­по­щад­ной яс­но­стью... он оглу­шен и рас­те­рян, и нет у него сил об­ра­тить свои по­мыс­лы к Все­выш­не­му, воз­звать к един­ствен­но­му су­ще­ству, кого он мог бы мо­лить о ми­ло­сер­дии и про­ще­нии, кто мог бы внять его рас­ка­я­нию».

Бьет ко­ло­кол, мысли при­го­во­рен­но­го воз­вра­ща­ют­ся к дет­ству. Чи­та­ем даль­ше:

«Ни­че­го, он убе­жит. Ночь тем­ная, хо­лод­ная, во­ро­та не за­пер­ты, мгно­ве­ние — и он уже на улице и как ветер несет­ся прочь... Ши­ро­кое от­кры­тое поле рас­сти­ла­ет­ся во­круг... На­ко­нец он за­мед­ля­ет шаг. Ну, ко­неч­но, он ушел от по­го­ни, те­перь можно рас­тя­нуть­ся вот здесь, на бе­ре­гу, и по­спать до рас­све­та. При­хо­дит креп­кий сон без сно­ви­де­ний. Но вот он про­сы­па­ет­ся, ему хо­лод­но. Серый утрен­ний свет, про­со­чив­шись в ка­ме­ру, оза­ря­ет фи­гу­ру над­зи­ра­те­ля. Еще не оч­нув­шись, узник вска­ки­ва­ет со сво­е­го бес­по­кой­но­го ложа и ми­ну­ту оста­ет­ся в со­мне­нии. Толь­ко ми­ну­ту! Тес­ная ка­ме­ра и все, что в ней есть, слиш­ком зна­ко­мо и ре­аль­но — ошиб­ки быть не может. Опять он пре­ступ­ник, осуж­ден­ный на казнь, во всем от­ча­яв­ший­ся. А еще через два часа он будет мертв».

Это пер­вые, неот­то­чен­ные пробы пера и по­дроб­ней­ше изоб­ра­жен­ные стра­хи, на­деж­ды, са­мо­об­ман и чув­ства смерт­ни­ка — пока толь­ко пред­вос­хи­ще­ние мно­гих бу­ду­щих стра­ниц: Фей­гин, по­гром­щи­ки в «Мя­те­же Гор­до­на», Джо­нас Чез­зл­вит, Кар­кер (чье пре­ступ­ле­ние про­тив ми­сте­ра Домби ста­вит его почти в по­ло­же­ние пре­сле­ду­е­мо­го убий­цы), Ор­танз, Риго, Хэд­стон, Джас­пер — все они будут разо­бра­ны по ко­сточ­кам, но уже с ве­ли­чай­шим дра­ма­тиз­мом и на­пря­жен­но­стью, с вни­ма­ни­ем к пси­хо­ло­ги­че­ским сюр­при­зам.

Все это есть в его ро­ма­нах — и на пер­вый взгляд все это про­ти­во­ре­чит де­кла­ра­ци­ям его мно­го­чис­лен­ных пуб­ли­ци­сти­че­ских вы­ступ­ле­ний: в пись­мах в «Дейли ньюс» (1846), где он про­те­сту­ет про­тив смерт­ной казни; затем в пись­мах 1849 года, когда, по­тря­сен­ный каз­нью су­пру­гов Ман­нинг, сви­де­те­лем ко­то­рой был, он вы­сту­пил не про­тив самой смерт­ной казни, но ее пуб­лич­но­го со­вер­ше­ния; в 1856 году он вновь при­зы­ва­ет пуб­ли­ку не ро­ман­ти­зи­ро­вать убийц, не иг­рать на руку тще­слав­ным по­зе­рам, вроде пре­сло­ву­то­го Пал­ме­ра-Отра­ви­те­ля, а ви­деть в пре­ступ­ни­ках, ко­неч­но, опас­ных, но до­стой­ных толь­ко пре­зре­ния и жа­ло­сти по­дон­ков. Его воз­ра­же­ния про­тив смерт­ной казни — и он это со­вер­шен­но от­кры­то утвер­ждал — были вы­зва­ны не чув­ством со­стра­да­ния к пре­ступ­ни­кам и тем более к убий­цам, но ис­клю­чи­тель­но убеж­де­ни­ем, что смерт­ная казнь (в осо­бен­но­сти пуб­лич­ная) воз­буж­да­ет ро­ман­ти­че­ские бред­ни у пре­ступ­ни­ков и вы­зы­ва­ет нездо­ро­вый ин­те­рес толпы. В его пись­мах 1846 года есть стро­ки о мо­ло­дом убий­це То­ма­се Хоке­ре:

«Перед нами наг­лый, вет­ре­ный, рас­пу­щен­ный юнец, при­ки­ды­ва­ю­щий­ся ис­ку­шен­ным ку­ти­лой и раз­врат­ни­ком: че­ре­с­чур рас­фран­чен­ный, че­ре­с­чур са­мо­уве­рен­ный, чва­ня­щий­ся своей внеш­но­стью, об­ла­да­тель неза­у­ряд­ной при­чес­ки, тро­сти, та­ба­кер­ки и недур­но­го го­ло­са — но к несча­стью, всего лишь сын про­сто­го са­пож­ни­ка. ...он на­чи­на­ет ис­кать спо­со­ба про­сла­вить­ся... Сцена? Нет. Ни­че­го не по­лу­чит­ся. А убий­ство? Оно же все­гда при­вле­ка­ет вни­ма­ние газет! Прав­да, потом сле­ду­ет ви­се­ли­ца, но ведь без нее от убий­ства не было бы толку. Без нее не было бы славы. Ну что ж, все мы рано или позд­но умрем... В де­ше­вых те­ат­рах и в трак­тир­ных ис­то­ри­ях они (убий­цы) все­гда уми­ра­ют с че­стью... Ну-ка, Том, про­славь свое имя! ...Уж ты-то это су­ме­ешь и по­ко­ришь весь Лон­дон».

В от­но­ше­нии пси­хо­ло­гии пре­ступ­ни­ка все это вполне спра­вед­ли­во; но чи­та­ем даль­ше — и про­сто по­ра­зи­тель­но, с каким до­куч­ли­вым ин­те­ре­сом от­но­сит­ся Дик­кенс к ду­шев­но­му со­сто­я­нию Хоке­ра, даже к внеш­не­му вы­ра­же­нию его пред­смерт­ных на­дежд и стра­хов. То же самое на­хо­дим в на­пи­сан­ной де­ся­тью го­да­ми позже ста­тье о Пал­ме­ре «По­вад­ки убийц». То же и в ро­ма­нах: Джо­нас Чез­зл­вит — ни­чтож­ней­шая тварь, но после убий­ства Тигга его сны и стра­хи пре­вра­ща­ют­ся в «го­ти­че­ские» кош­ма­ры — и тогда зачем столь­ко на­ту­ра­лиз­ма в сцене его аре­ста? Зачем фик­си­ро­вать вни­ма­ние на фи­зи­че­ских ре­ак­ци­ях Ор­танз — и тоже в сцене ее аре­ста? Впро­чем, в ро­ма­нах даже самый на­вяз­чи­вый ин­те­рес к по­ве­де­нию об­ре­чен­но­го на смерть героя может слу­жить ху­до­же­ствен­ной цели, но порою вкус из­ме­ня­ет Дик­кен­су.

И что важ­нее — он сам себе про­ти­во­ре­чит. От­ры­вок из его из­вест­но­го пись­ма в «Дейли ньюс» о су­дьях по­мо­га­ет разо­брать­ся в чув­ствах Дик­кен­са лучше, чем ему са­мо­му хо­те­лось бы. Воз­ра­жая про­тив вы­ска­зы­ва­ний судей в поль­зу смерт­ной казни, Дик­кенс пишет:

«Есть и еще одна, даже более вес­кая, при­чи­на, по­че­му вы­ступ­ле­ние судьи по уго­лов­ным делам за со­хра­не­ние смерт­ной казни не имеет веса. Ведь он — глав­ный актер в страш­ной драме су­деб­но­го про­цес­са, где ре­ша­ет­ся, жить или уме­реть его ближ­не­му. Те, кто при­сут­ство­вал на по­доб­ном про­цес­се, обя­за­тель­но чув­ство­ва­ли и уже не могли за­быть на­пря­жен­но­го ожи­да­ния раз­вяз­ки. Я не хочу ка­сать­ся того, на­сколь­ко тя­же­ло это на­пря­же­ние для ве­ду­ще­го про­цесс судьи, если он спра­вед­лив и добр. ...Мне зна­ком тре­пет, про­бе­га­ю­щий по толпе... Как страш­но столк­но­ве­ние этих двух про­стых смерт­ных, ко­то­рым, как ни ве­ли­ка была про­пасть между ними сей­час, суж­де­но в гря­ду­щем встре­тить­ся сми­рен­ны­ми про­си­те­ля­ми перед пре­сто­лом гос­под­ним! Мне зна­ко­мо все это, и я могу пред­ста­вить себе, во что об­хо­дит­ся судье ис­пол­не­ние та­ко­го долга, но я утвер­ждаю, что все эти силь­ные ощу­ще­ния одур­ма­ни­ва­ют его и он не может от­ли­чить кару как сред­ство пре­ду­пре­жде­ния или устра­ше­ния от свя­зан­ных с ней пе­ре­жи­ва­ний и ас­со­ци­а­ций, ко­то­рые ка­са­ют­ся толь­ко его од­но­го».

На­вер­ное, все это так, но у меня не идет из го­ло­вы, что доб­рый судья, за­пу­тав­ший­ся в своих пе­ре­жи­ва­ни­ях, — это сам Дик­кенс.

Видя в пре­ступ­ни­ке от­ще­пен­ца, эго­и­ста, него­дяя, гнус­ное и пу­стое су­ще­ство, он прав, при­зы­вая ли­шить пре­ступ­ле­ние глас­но­сти, и, если пре­ступ­ник дол­жен быть уни­что­жен, пусть де­ла­ют это быст­ро и без шу­ми­хи. Но если зло — вещь ба­наль­ная, по­шлая и мерз­кая, то от­ку­да этот неот­вяз­ный ин­те­рес к лич­но­сти пре­ступ­ни­ка и в осо­бен­но­сти к по­ве­де­нию перед лицом смер­ти? Несо­мнен­но, к этому ин­те­ре­су при­ме­ши­ва­ет­ся и явное са­мо­ис­тя­за­ние, стрем­ле­ние про­чув­ство­вать ду­шев­ные и фи­зи­че­ские муки, к ко­то­рым рас­по­ла­га­ла его бур­ная, страст­ная на­ту­ра, укро­щен­ная ценой огром­ных во­ле­вых уси­лий. Но ведь та­ко­ва обо­рот­ная сто­ро­на неумо­ли­мой жажды пра­во­су­дия. И воз­мож­но, где-то в глу­бине души Дик­кенс бо­ял­ся своих по­дав­лен­ных стра­стей, и этот страх пре­об­ра­зо­вал­ся в со­зна­нии ра­ци­о­на­ли­ста и гу­ма­ни­ста, умуд­рив­ше­го­ся ка­ким-то об­ра­зом остать­ся хри­сти­а­ни­ном, в идею транс­цен­дент­но­го зла. Глав­ным, од­на­ко, был страх смер­ти, под­ка­ши­ва­ю­щей че­ло­ве­ка в рас­цве­те его сил. Я не со­мне­ва­юсь, что Дик­кенс ис­кренне верил в за­гроб­ную жизнь, сколь бы ту­ман­ной она ему ни пред­став­ля­лась. Об этом сви­де­тель­ству­ют и его вы­ска­зы­ва­ния, и ре­ши­тель­ное осуж­де­ние мод­но­го в ше­сти­де­ся­тые годы спи­ри­тиз­ма, ко­то­рый он счи­тал непри­стой­ным глум­ле­ни­ем пред­при­им­чи­вых афе­ри­стов над та­ин­ством смер­ти. Я думаю, что даже в по­след­нее, самое труд­ное и вы­ма­ты­ва­ю­щее де­ся­ти­ле­тие его ни­ко­гда пол­но­стью не по­ки­да­ло ра­дост­ное ми­ро­ощу­ще­ние и по­треб­ность за­пол­нить де­ла­ми каж­дое мгно­ве­ние жизни (в конце кон­цов, это были альфа и омега его твор­че­ско­го гения).

И ра­зу­ме­ет­ся, не слово Но­во­го за­ве­та, тор­же­ству­ю­щее на за­клю­чи­тель­ной стра­ни­це «Крош­ки Дор­рит», под­дер­жи­ва­ло Дик­кен­са в ра­бо­те над по­след­ни­ми, пес­си­ми­сти­че­ски­ми ро­ма­на­ми. Де­вят­на­дца­тое сто­ле­тие — это все-та­ки не пер­вое сто­ле­тие от рож­де­ства Хри­сто­ва, и толь­ко ми­стик или бла­жен­ный мог ве­ро­вать в то, что одни лишь еван­ге­лия от­ве­тят на слож­ные со­вре­мен­ные во­про­сы о роли че­ло­ве­ка в мире, где су­ще­ству­ют Канц­лер­ский суд и Кокста­ун, Мерд­лы и Джег­гер­сы. Дик­кенс хотел на­де­ять­ся, что бла­жен­ные еще не пе­ре­ве­лись, но сам он не от­но­сил­ся к их числу. Что ка­са­ет­ся ми­сти­циз­ма, то в от­ли­чие от До­сто­ев­ско­го у него не было веры в ба­тюш­ку-ца­ря, и, как ни ува­жал он про­стых ан­гли­чан, они не окру­же­ны у него тем по­лу­ми­сти­че­ским орео­лом, ко­то­рым осе­ня­ет Рус­ский Народ До­сто­ев­ский. Безыс­кус­ная еван­гель­ская вера была до­ро­га Дик­кен­су, но труд­но по­ве­рить, что имен­но она вдох­нов­ля­ла его на гран­ди­оз­ный труд. Его ве­ли­ким ро­ма­нам при­да­ет жизнь не финал из еван­гель­ских истин и не пе­ре­звон вик­то­ри­ан­ских сва­деб­ных ко­ло­ко­лов... а жад­ный ин­те­рес ко всему, чем живут люди — даже если они живут бес­смыс­лен­но и страш­но. Ве­ли­чие Дик­кен­са в той вос­тор­жен­ной ра­до­сти, с ко­то­рой он на­блю­да­ет за по­ве­де­ни­ем людей, и здесь же, воз­мож­но, ис­точ­ник его огра­ни­чен­но­сти. Хотя он не Джордж Элиот и не Томас Харди, но ведь и его ра­ду­ет то об­сто­я­тель­ство, что, как ни раз­но­об­раз­но по­ве­де­ние людей, оно в ко­неч­ном итоге пред­ска­зу­е­мо; и он бес­ко­неч­но на­сла­жда­ет­ся спо­соб­но­стью тво­рить доб­рых, злых и про­сто аб­сурд­ных ге­ро­ев. Толь­ко какой же пи­са­тель не был жерт­вой этой огра­ни­чен­но­сти? Разве что Тол­стой и еще Стен­даль в пер­вых трех чет­вер­тях «Парм­ско­го мо­на­сты­ря». Что ка­са­ет­ся осталь­ных, то все эти ост­ро­ум­ные и будто бы неожи­дан­ные сю­жет­ные по­во­ро­ты — ис­клю­чи­тель­но во­прос пи­са­тель­ской тех­ни­ки (часто пре­вос­ход­ной, про­сто оча­ро­ва­тель­ной, как, ска­жем, у Стер­на или Дидро, но — тех­ни­ки, и толь­ко). Раз­де­ляя этот все­об­щий грех, Дик­кенс, од­на­ко, с ред­чай­шим ма­стер­ством де­ла­ет про­из­ве­де­ни­ем ис­кус­ства речь пер­со­на­жей, их ма­не­ры, а пре­жде всего окру­жа­ю­щую их среду. Такой че­ло­век, даже при­дер­жи­ва­ясь ре­ли­ги­оз­ных убеж­де­ний, дол­жен был од­но­вре­мен­но и стра­шить­ся рас­ста­ва­ния с жиз­нью (а он толь­ко что не умыш­лен­но то­ро­пил его), и ис­пы­ты­вать бо­лез­нен­ное лю­бо­пыт­ство к чув­ствам на по­ро­ге смер­ти.

В по­след­ние пять лет своей жизни он не од­на­ж­ды с жут­кой яс­но­стью видел бли­зя­щий­ся конец; воз­мож­но, это чув­ство осо­бен­но да­ви­ло его в те ми­ну­ты, когда для под­ня­тия духа он на­чи­нал петь. Своей до­че­ри Кэйти в ее по­след­ний при­езд в Гэд­схилл он при­знал­ся, что очень рас­счи­ты­ва­ет на «Эдви­на Друда» — «если, даст бог, я до­жи­ву до за­вер­ше­ния ра­бо­ты... Я го­во­рю «если», по­то­му что, зна­ешь, детка, по­след­нее время я что-то не очень хо­ро­шо себя чув­ствую». И на­вер­ное, пред­чув­ствие крат­ко­сти остав­ше­го­ся ему срока за­ста­ви­ло его 8 июня сло­мать обыч­ный режим и весь день про­си­деть в шале над ро­ма­ном. За обе­дом он по­жа­ло­вал­ся Джор­джине, что в те­че­ние часа ему было очень плохо. Потом вдруг под­нял­ся из-за стола, ска­зал, что дол­жен ехать в Лон­дон, и упал без со­зна­ния. Тя­же­ло дыша, он про­ле­жал на ди­ване в сто­ло­вой всю ночь и весь сле­ду­ю­щий день. 9 июня 1870 года в шесть часов ве­че­ра его не стало.

Столь­ко на­пи­са­но о го­ре­чи его по­след­них лет и са­мо­убий­ствен­ном ха­рак­те­ре его чте­ний, что эта смерть долж­на пред­став­лять­ся нам (и хо­чет­ся ду­мать, ему тоже) свое­вре­мен­ным и даже бла­гост­ным за­на­ве­сом в сыг­ран­ной до конца пьесе. Смерть слепа, она мно­гих об­ры­ва­ет и на се­ре­дине ре­пли­ки — и по­это­му смерть Дик­кен­са впрямь ка­жет­ся ис­пол­нен­ной осо­бо­го смыс­ла. Но она бес­смыс­ли­ца, если пом­нить, на чем стоял мир Дик­кен­са. Дик­кенс «умер в упряж­ке», ибо его живой и энер­гич­ной на­ту­ре было свой­ствен­но ис­кать и бо­роть­ся до конца, и мы не долж­ны уте­шать­ся со­зна­ни­ем, что его жиз­нен­ный путь бла­го­по­луч­но за­вер­шил­ся в по­ло­жен­ный срок. Думая о его смер­ти, мы долж­ны каж­дую ми­ну­ту пом­нить, какие со­кро­ви­ща по­те­ря­ли, сколь­ко он нам недо­дал. Со­вре­мен­ни­ки чув­ство­ва­ли это лучше нас. Во всех угол­ках мира они опла­ки­ва­ли его смерть как лич­ную и невос­пол­ни­мую утра­ту. Мы на­прас­но по­спе­ши­ли объ­явить сен­ти­мен­таль­ным ри­су­нок Льюка Фил­дса «Опу­стев­шее крес­ло»: он до­стой­но пе­ре­да­ет скорб­ное чув­ство пу­сто­ты, вы­зван­ное этой без­вре­мен­ной по­те­рей. «Эдвин Друд» все­гда оста­нет­ся вол­ну­ю­щим на­по­ми­на­ни­ем о том, что нам могли от­крыть­ся со­вер­шен­но новые го­ри­зон­ты. Нетлен­ное на­сле­дие Дик­кен­са — это бес­ко­неч­но пре­крас­ный и оду­хо­тво­рен­ный мир его ро­ма­нов, жи­во­тво­ря­щий и непо­вто­ри­мый, вдох­нов­ляв­ший таких раз­ных и са­мо­быт­ных пи­са­те­лей, как До­сто­ев­ский и Доде, Гис­синг и Шоу, Пруст и Кафка, Ко­нрад и Ивлин Во, — мир, остав­ший­ся при этом Непод­ра­жа­е­мым, как без лож­ной скром­но­сти на­зы­вал себя сам Дик­кенс.