2. Эссе о самом загадочном произведении Чарльза Диккенса

Впервые опубликовано в журнале "Сноб", 14 декабря 2012 г.

1

О

ДНИ НАЗЫВАЮТ по­след­ний роман луч­шим, дру­гие — худ­шим про­из­ве­де­ни­ем Дик­кен­са, мы же на­зо­вем его зна­ме­ни­тей­шим и без­услов­но ве­ли­чай­шим, но в этом ве­ли­чии есть вклад и дру­го­го Твор­ца. Велик или слаб был этот роман в том виде, как его при­ду­мал автор, мы ни­ко­гда не узна­ем, но судь­ба рас­по­ря­ди­лась им так, что самые сла­бо­сти его пред­ста­ли осле­пи­тель­ны­ми до­сто­ин­ства­ми.

Дик­кенс был убеж­ден, что его тайну рас­крыть невоз­мож­но; мно­го­чис­лен­ные ис­сле­до­ва­ния, со­ста­вив­шие за пол­то­ра века огром­ную дру­ди­а­ну, до­ка­за­ли, что можно бы, — но Дик­кенс умер, на­пи­сав при­мер­но две трети за­ду­ман­но­го ро­ма­на, и те­перь никто не узна­ет ни­че­го с аб­со­лют­ной до­сто­вер­но­стью. Все по­пыт­ки до­пи­сать ис­то­рию, хотя бы и самой та­лант­ли­вой рукой, неиз­беж­но разо­ча­ро­вы­ва­ют — не толь­ко по­то­му, что вто­ро­го Дик­кен­са нет и не будет, а еще и по­то­му, что раз­гад­ка неиз­беж­но разо­ча­ру­ет чи­та­те­ля. Тут все по­лу­ча­ет­ся, как в сти­хо­тво­ре­нии Лео­ни­да Мар­ты­но­ва: «Мне по су­ще­ству у Ай­ва­зов­ско­го нра­вит­ся одна кар­ти­на — «Взрыв». За день до кон­чи­ны Ай­ва­зов­ско­го на­ча­та — на­ут­ро не был жив. Он бы за­ли­зал ее, на­вер­ное, если бы за­кон­чил. И она, думаю, что мне бы не по­нра­ви­лась, если бы была за­вер­ше­на». «Взрыв ко­раб­ля» так и стоит до сих пор на моль­бер­те Ай­ва­зов­ско­го в его музее — и в самом деле, непро­ри­со­ван­ный фон и раз­мы­тость де­та­лей изу­ми­тель­ным об­ра­зом гар­мо­ни­ру­ют с самой идеей взры­ва; тут жизнь кон­ча­ет­ся, а не толь­ко грек Ка­на­рис взры­ва­ет ту­рец­кий ко­рабль близ ост­ро­ва Хиос. И «Тайна Эдви­на Друда» — как бы она ни за­вер­ша­лась — могла стать обыч­ным, хо­ро­шим, пусть очень хо­ро­шим де­тек­тив­ным ро­ма­ном, но ни­ка­кая сила не удер­жа­ла бы чи­та­те­ля, же­ла­ю­ще­го за­гля­нуть в конец. Те­перь он этой воз­мож­но­сти лишен, по­то­му что Дик­кенс умер в раз­гар ра­бо­ты, 9 июня 1870 года, не оста­вив ни пла­нов, ни чер­но­ви­ков, ни писем о на­ме­ре­ни­ях.

Дру­ди­а­ну не пе­ре­ска­жешь, лю­бо­пыт­ству­ю­щих я от­сы­лаю к сбор­ни­ку «Тайна Чарль­за Дик­кен­са», со­став­лен­но­му Е. Ге­ни­е­вой и Б. Пар­чев­ской в смут­ное позд­не­со­вет­ское время, — а спе­ци­а­ли­стов, боль­шей ча­стью са­мо­де­я­тель­ных и по­то­му осо­бен­но непри­ми­ри­мых, в ин­тер­не­те бро­дят сотни. Ран­ние ис­сле­до­ва­те­ли — Пр­ок­тор, Уо­л­терс, вы­ска­зав­шие две ос­нов­ные вер­сии фи­на­ла (Эдвин Друд жив — Эдвин Друд мертв), — были бы по­тря­се­ны тем, на какие ме­ло­чи об­ра­ща­ют вни­ма­ние ны­неш­ние дик­кен­со­ве­ды; с каким вни­ма­ни­ем от­сле­жи­ва­ют они ги­по­те­ти­че­скую судь­бу ма­те­ри Розы (ко­то­рая, ока­зы­ва­ет­ся, не сама уто­ну­ла, а рас­кры­ла мужу некую тайну и была за это убита), как ре­кон­стру­и­ру­ют тем­ные об­сто­я­тель­ства рож­де­ния Елены и Неви­ла Ланд­ле­сов, как при­сталь­но изу­ча­ют вик­то­ри­ан­ские за­ко­ны на пред­мет ре­кон­струк­ции ис­тин­ных за­мыс­лов Джас­пе­ра (вдруг у него были до­пол­ни­тель­ные мо­ти­вы уби­вать Эдви­на? Вдруг он его род­ной брат, а не дядя? Вдруг он во­об­ще не Джас­пер, а толь­ко поль­зу­ет­ся его име­нем, тогда как на­сто­я­щий Джас­пер — Дик Дэ­че­ри, как по­ла­га­ет один из самых вдум­чи­вых рос­сий­ских ин­тер­пре­та­то­ров?). Ко­ро­че, во­ро­шить сей­час весь этот бе­ше­ный му­ра­вей­ник — зна­чит про­яв­лять неува­же­ние к одной из ве­ли­чай­ших ли­те­ра­тур­ных за­га­док; нас ин­те­ре­су­ет, по­че­му, соб­ствен­но, имен­но неза­кон­чен­ный роман Дик­кен­са стал наи­бо­лее вик­то­ри­ан­ским ро­ма­ном и в чем, соб­ствен­но, его вик­то­ри­ан­ство.

В оны вре­ме­на Но­вел­ла Мат­ве­е­ва вы­ру­ча­ла меня, да и всю нашу жур­фа­ков­скую груп­пу, пе­ре­ска­зом тех тек­стов за­пад­ной ли­те­ра­ту­ры XIX века, до ко­то­рых у нас не до­хо­ди­ли руки перед эк­за­ме­ном, и надо ска­зать, что пе­ре­ска­зы эти были куда лучше ори­ги­на­лов, ко­то­рые мы в конце кон­цов про­чли. «Че­ло­ве­ка, ко­то­рый был чет­вер­гом» я и до сих пор лучше помню в ее пе­ре­ска­зе, там все было живей, страш­ней, кон­траст­ней, — а уж лю­би­мо­го Дик­кен­са она пе­ре­ска­зы­ва­ла с почти ми­сти­че­ским вос­тор­гом. «Дик­кенс — как Гре­ция, – ска­за­ла она од­на­ж­ды. — Вот как в Гре­ции есть на­ча­ла всех жан­ров, всех ис­кусств, так в Дик­кен­се на­ча­ло всего, и весь ан­глий­ский роман вышел из него». Ве­ли­кая бри­тан­ская ше­стер­ка, опре­де­лив­шая судь­бу ис­кус­ства ХХ века, — Сти­вен­сон, Уайльд, Че­стер­тон, Кип­линг, Моэм, Шоу — осва­и­ва­ет Дик­кен­са, каж­дый со своей сто­ро­ны; и, как спра­вед­ли­во за­ме­ча­ет та же Ге­ни­е­ва, от ро­ман­ти­че­ско­го, нар­ко­ти­че­ско­го зло­дея Джас­пе­ра и его невин­но­го, ро­зо­во­го пле­мян­ни­ка Друда ведут на­ча­ло все ро­ко­вые двой­ни­ки позд­не­го вик­то­ри­ан­ства. В первую оче­редь это Дже­кил и Хайд Сти­вен­со­на, позд­нее — со­блаз­ни­тель сэр Генри и юный До­ри­ан у Уайль­да, а уж сколь­ко всего по­черп­нул у Дик­кен­са Че­стер­тон — тема от­дель­но­го ис­сле­до­ва­ния. Но Дик­кенс пер­вым про­де­мон­стри­ро­вал глав­ное: вик­то­ри­ан­ский де­тек­тив не имеет раз­гад­ки. Как знать, не было ли это той ве­ли­кой ро­ман­ной идеей, ко­то­рую он анон­си­ро­вал, на­чи­ная ра­бо­ту над «Тай­ной Эдви­на Друда»? Идея, го­во­рил он, ве­ли­кая, да толь­ко очень уж труд­но будет ее раз­вить; де­тек­тив без фи­на­ла, где чи­та­те­лю при­дет­ся рас­кры­вать тайну са­мо­му, — это аб­со­лют­ное но­ва­тор­ство, и очень может быть, что этот фокус манил его с са­мо­го на­ча­ла. Даже зна­ме­ни­тая об­лож­ка ра­бо­ты Чарль­за Ол­сто­на Кол­лин­за с мощ­ной фи­наль­ной сце­ной в скле­пе не ис­клю­ча­ет такой вер­сии: очень мно­гие тайны ро­ма­на могли остать­ся нерас­кры­ты­ми — ис­тин­ная роль мисс Ку­рил­ки, на­при­мер (это ста­ру­ха, со­дер­жа­тель­ни­ца опи­ум­но­го при­то­на, пре­сле­ду­ю­щая Джас­пе­ра и пы­та­ю­ща­я­ся спа­сти Эдви­на). Но даже если сам Дик­кенс не думал о по­доб­ном фи­на­ле, вик­то­ри­ан­ский де­тек­тив раз­вил­ся имен­но так, и глав­ные за­гад­ки этой эпохи оста­лись без раз­ре­ше­ния.

Пер­вей­шая — ко­неч­но, тайна Джека По­тро­ши­те­ля, к ко­то­рой вроде бы по­до­бра­лась Пат­ри­ция Кор­ну­элл, но и ее вы­во­ды, под­твер­жден­ные мно­же­ством экс­пер­тиз, упор­но ста­вят под со­мне­ние. Нет ни­че­го увле­ка­тель­ней и страш­ней ре­аль­но­го де­тек­ти­ва без раз­гад­ки — та­ко­го, как «Дело Гор­го­но­вой» (глав­ный кош­мар моего дет­ства, ве­ли­кий фильм Януша Ма­ев­ско­го на ма­те­ри­а­ле под­лин­но­го дела), «Зо­ди­ак» (пре­крас­ный фильм Фин­че­ра, тоже по ре­аль­ной ис­то­рии), «Чер­ная ор­хи­дея» (ре­аль­ное дело ин­те­рес­ней филь­ма Брай­а­на де Паль­мы). Саму идею де­тек­ти­ва, прин­ци­пи­аль­но не мо­гу­ще­го быть раз­га­дан­ным, глуб­же дру­гих раз­вил Лем в «Рас­сле­до­ва­нии», самом мрач­ном своем ро­мане, ко­то­рый не зря раз­во­ра­чи­ва­ет­ся в бри­тан­ских ту­ма­нах, в мор­гах, в по­сто­ян­ном со­сед­стве по­кой­ни­ков, как и дик­кен­сов­ский по­след­ний роман. Во­об­ще, в «Тайне Эдви­на Друда» ясно чув­ству­ет­ся нечто по­ту­сто­рон­нее — как все люди ис­тин­но ве­ли­ко­го ума, он слов­но сумел за­гля­нуть на ту сто­ро­ну. По­то­му и роман у него вышел по­гра­нич­ный.

Боль­шин­ство вик­то­ри­ан­ских де­тек­ти­вов — тоже без раз­гад­ки или, по край­ней мере, без внят­но­го объ­яс­не­ния (те объ­яс­не­ния, ко­то­рые пред­ла­га­ет патер Браун, почти все­гда ир­ра­ци­о­наль­ней самой тайны). Мы не знаем, по­че­му порт­рет До­ри­а­на Грея на­чи­на­ет жить своей жиз­нью; мы ни­ко­гда не пой­мем при­ро­ды ме­та­фи­зи­че­ско­го сна­до­бья, с по­мо­щью ко­то­ро­го Дже­кил пре­вра­ща­ет­ся в Хайда (и что всего страш­ней — пре­вра­ща­ет­ся по-на­сто­я­ще­му: это не тот же самый Дже­кил без тор­мо­зов, это дру­гой че­ло­век, необъ­яс­ни­мо от­тал­ки­ва­ю­щий, млад­ше, блон­ди­ни­стей, мень­ше ро­стом), и в чем сек­рет все­мо­гу­ще­ства про­фес­со­ра Мо­ри­ар­ти — мы тоже не пой­мем. Един­ствен­ный ост­ро­вок уюта в про­стран­стве то­таль­но­го зла, в ир­ра­ци­о­наль­ном ту­ман­ном Лон­доне, — квар­ти­ра Холм­са и Ват­со­на на Бей­кер-стрит, 221Б; од­на­ко и туда все наг­лей про­ни­ка­ет необъ­яс­ни­мое. Даже у Холм­са бы­ва­ют неуда­чи — Дойл по­ни­ма­ет, что без них в него не по­ве­ришь (Джейм­са Фил­ли­мо­ра, вер­нув­ше­го­ся домой за зон­ти­ком и про­пав­ше­го на­все­гда, так никто и не нашел).

А все по­че­му? По­то­му, что имен­но вик­то­ри­ан­ская Ан­глия от­кры­ла вдруг в че­ло­ве­ке такие без­дны ни­зо­сти и бес­стыд­ства, такие ад­ские глу­би­ны па­де­ния, каких вся фран­цуз­ская, немец­кая и аме­ри­кан­ская проза не от­кры­ва­ли в это де­ка­дент­ское время, — ви­ди­мо, нужен был в самом деле се­рьез­ный им­пер­ский прес­синг, чтобы до­пи­сать­ся, до­ду­мать­ся до таких ужас­ных вещей; от­сут­ствие объ­яс­не­ний и раз­га­док — след­ствие ужаса перед че­ло­ве­че­ской при­ро­дой, ко­то­рая пред­ста­ла вдруг со­вер­шен­но ир­ра­ци­о­наль­ной. Схо­жий им­пер­ский прес­синг был толь­ко в Рос­сии — и толь­ко здесь вечно рав­няв­ший­ся на Дик­кен­са До­сто­ев­ский (в «Уни­жен­ных и оскорб­лен­ных» он под­ра­жа­ет ему, не стес­ня­ясь) до­го­во­рил­ся до таких же бездн. И у позд­не­го Тур­ге­не­ва — такие же страш­ные за­гад­ки. Кста­ти, по­след­нее тво­ре­ние До­сто­ев­ско­го — тоже неокон­чен­ный де­тек­тив: так мы и не узна­ем тол­ком, чем за­кон­чат­ся «Бра­тья Ка­ра­ма­зо­вы», по­сколь­ку вто­рой, глав­ный том оста­нет­ся нена­пи­сан­ным, да и в име­ю­щих­ся че­ты­рех ча­стях не до конца по­нят­но, кто все-та­ки убил Фе­до­ра Пав­ло­ви­ча. ВСЕ могли.

Это от­сут­ствие раз­гад­ки, на­ме­ка­ю­щее на нераз­га­дан­ность и неуправ­ля­е­мость самой че­ло­ве­че­ской при­ро­ды, — фир­мен­ный знак ХХ века, одним из глав­ных жан­ров ко­то­ро­го стал неокон­чен­ный роман. Бы­ва­ют неокон­чен­ные сим­фо­нии — по­че­му не по­явить­ся неокон­чен­но­му эпосу как от­дель­но­му жанру? Не все узлы раз­вя­зы­ва­ют­ся, не все судь­бы свя­зы­ва­ют­ся, не из вся­кой при­ду­ман­ной ав­то­ром кол­ли­зии сам он может найти выход. Ве­ли­чай­шие эпосы ХХ века прин­ци­пи­аль­но не за­вер­ше­ны — «Жизнь Клима Сам­ги­на» не может за­кон­чить­ся смер­тью героя, по­то­му что, пошло живя, уми­ра­ет Сам­гин все­гда кра­си­во, ге­ро­ич­но, тра­гич­но, как его про­то­тип Хо­да­се­вич, — а пойти на это Горь­кий не может, душа его с этим не ми­рит­ся. Не за­кон­чен «Че­ло­век без свойств» Му­зи­ля, не до­пи­сан ни один из позд­не­со­вет­ских эпо­сов («Петр I», «Они сра­жа­лись за Ро­ди­ну», «Ко­стер»): чтобы охва­тить такой век, нужна сверх­кон­цеп­ция — а где ее взять со­вре­мен­ни­ку? Ска­зать всю прав­ду со­вет­ский автор не мог, а несо­вет­ско­му глав­ный опыт ХХ века — опыт то­та­ли­та­риз­ма — не был зна­ком так близ­ко. Даже Сол­же­ни­цын не за­кон­чил «Крас­но­го ко­ле­са», не довел дей­ствия до ок­тяб­ря, объ­яс­нив себе и дру­гим, что уже и не нужно было (может, и так: име­ю­щи­е­ся де­сять томов и то чи­тать очень труд­но, и по­след­ней точки в споре о рус­ской ре­во­лю­ции они, ра­зу­ме­ет­ся, не ста­вят). Неокон­чен­ный роман Дик­кен­са от­крыл новый жанр — и за­кон­чен­ные со­чи­не­ния без­на­деж­но про­иг­ры­ва­ют этому фраг­мен­тар­но­му, вечно тре­во­жа­ще­му, по­гра­нич­но­му по­вест­во­ва­нию.

2

Что еще от­крыл Дик­кенс — но это уж, ко­неч­но, и в преж­них вещах, где вик­то­ри­ан­ский ко­ло­рит изоб­ре­тен и осу­ществ­лен, осо­бен­но в позд­них, в «Общем друге», в рож­де­ствен­ских по­ве­стях, — так это все­об­щую за­цик­лен­ность на трил­ле­ре, обя­за­тель­ное до­ми­ни­ро­ва­ние этого жанра в ли­те­ра­ту­ре бу­ду­ще­го века. По­жа­луй, толь­ко Елене Ива­ниц­кой — един­ствен­но­му в Рос­сии фи­ло­ло­гу, фун­да­мен­таль­но изу­ча­ю­ще­му за­ко­но­мер­но­сти раз­ви­тия вся­ких тр­эш-жан­ров, — уда­лось объ­яс­нить этот взрыв ин­те­ре­са к страш­но­му: в дей­стви­тель­но­сти, утвер­жда­ет Ива­ниц­кая, оно нестраш­ное. Вот если бы так чи­та­ли днев­ник Анны Франк, или Та­де­уша Бо­ров­ско­го, или Вик­то­ра Франк­ла, или Вар­ла­ма Ша­ла­мо­ва, или Алеся Ада­мо­ви­ча — тогда да. А то люди нуж­да­ют­ся во все более силь­ных от­вле­че­ни­ях от все более ужас­ной ре­аль­но­сти — и по­то­му глав­ным чте­ни­ем ста­но­вит­ся трил­лер, страш­ная сказ­ка, уют­ней­ший из жан­ров. Дик­кенс на­пи­сал имен­но об­раз­цо­вый трил­лер, в ко­то­ром есть по мень­шей мере два дей­стви­тель­но очень страш­ных куска. То есть до сих пор страш­ных, не для чте­ния ночью — по са­мо­му стро­го­му со­вре­мен­но­му счету. Без вся­ко­го фи­зио­ло­гиз­ма, без на­ту­ра­лиз­ма, без опус­ка­ния ниже пояса. Страш­но пи­сать в это время умели — од­но­вре­мен­но, ска­жем, ра­бо­та­ет Золя, у ко­то­ро­го тоже хва­та­ет ужас­но­го; но Золя взрос­лый че­ло­век, ре­а­лист, трез­вей­ший ум. И я, по­жа­луй, боль­ше люблю Зо­ля-то, не стану я для удо­воль­ствия пе­ре­чи­ты­вать «Мар­ти­на Челз­ви­та» с его неве­ро­ят­ным мно­го­сло­ви­ем или «Ни­ко­ла­са Никль­би» с на­туж­ным юмо­ром и тай­на­ми про­ис­хож­де­ния (это у Дик­кен­са все­гда, и это ужас­но на­вяз­чи­во); вот «Че­ло­ве­ка-зве­ря» или «Нана» буду пе­ре­чи­ты­вать и буду на­хо­дить там живых людей. Страш­но — Золя умеет; но Дик­кенс умеет та­ин­ствен­но, а это более вы­со­кий пи­ло­таж. И вот эти два куска из «Тайны Эдви­на Друда» — уют­но­го, но уж очень тре­вож­но­го ро­ма­на — за­да­ли стиль всей куль­ту­ре со­вре­мен­но­го трил­ле­ра; я даже их пе­ре­ска­зы­вать не буду — про­сто про­ци­ти­рую.

«— Дай мне три шил­лин­га шесть пен­сов, я их на дело по­тра­чу, да и уеду. А не дашь трех шил­лин­гов шести пен­сов, так и ни­че­го не давай, ни мед­но­го гро­ши­ка. А ежели дашь, я тебе что-то скажу.

Он вы­ни­ма­ет горсть монет из кар­ма­на, от­счи­ты­ва­ет, сколь­ко она про­сит, и про­тя­ги­ва­ет ей. Она тот­час за­жи­ма­ет день­ги в ла­до­ни и вста­ет на ноги с хрип­лым до­воль­ным сме­хом.

— Вот спа­си­бо, дай тебе бог здо­ро­вья! Слу­шай, кра­сав­чик ты мой. Как твое кре­ще­ное имя?

— Эдвин.

— Эдвин, Эдвин, Эдвин, – сонно по­вто­ря­ет она, слов­но уба­ю­кан­ная соб­ствен­ным бор­мо­та­ни­ем. Потом вдруг спра­ши­ва­ет:

— А умень­ши­тель­ное от него как — Эдди?

— Бы­ва­ет, что и так го­во­рят, – от­ве­ча­ет он, крас­нея.

Она уже по­вер­ну­лась, чтобы уйти, про­бор­мо­тав еще раз на­по­сле­док:

— Спа­си­бо, милый, дай тебе бог! – но он оста­нав­ли­ва­ет ее.

— Вы же хо­те­ли что-то мне ска­зать. Так ска­жи­те!

— Хо­те­ла, да, хо­те­ла. Ну ладно. Я тебе шепну на ушко. Бла­го­да­ри бога за то, что тебя не зовут Нэдом.

Он при­сталь­но смот­рит на нее и спра­ши­ва­ет:

— По­че­му?

— По­то­му что сей­час это нехо­ро­шее имя.

— Чем нехо­ро­шее?

— Опас­ное имя. Тому, кого так зовут, гро­зит опас­ность.

— Го­во­рят, кому гро­зит опас­ность, те живут долго, — небреж­но ро­ня­ет он.

— Ну так Нэд, кто бы он ни был, на­вер­но, будет жить вечно, такая страш­ная ему гро­зит опас­ность — вот сей­час, в самую эту ми­ну­ту, пока я с тобой раз­го­ва­ри­ваю, — от­ве­ча­ет жен­щи­на.

Она го­во­рит это, на­гнув­шись к его уху, по­тря­сая паль­цем перед его гла­за­ми, потом, снова сгор­бив­шись и про­бор­мо­тав еще раз: «Спа­си­бо, дай тебе бог!» — ухо­дит по на­прав­ле­нию к «Двух­пен­со­вым но­ме­рам для про­ез­жа­ю­щих».

Неве­се­лое окон­ча­ние и так уж не слиш­ком ве­се­ло­го дня! Даже немнож­ко жутко, осо­бен­но здесь, на этом глу­хом пу­сты­ре, где кру­гом видны толь­ко раз­ва­ли­ны, го­во­ря­щие о про­шлом и о смер­ти; Эдвин чув­ству­ет, что хо­ло­док про­бе­га­ет у него по спине».

А Нэдом его зовет толь­ко Джас­пер, бу­ду­щий убий­ца, влюб­лен­ный в его неве­сту.

И вто­рой эпи­зод, опять свя­зан­ный со ста­ру­хой Ку­рил­кой. Джас­пер бре­дит в ку­рильне, рас­ска­зы­вая о своем стран­ном пу­те­ше­ствии, ко­то­рое он столь­ко раз мыс­лен­но со­вер­шал в опи­ум­ном бреду. И все­гда с ним был спут­ник, ко­то­рый и знать не знал, что со­вер­ша­ет это пу­те­ше­ствие (тут все по­нят­но: спут­ник — Эдвин, знать не зна­ю­щий, что он его бу­ду­щая жерт­ва).

«— Что? Я же тебе ска­зал. Когда это на­ко­нец со­вер­ши­лось на самом деле, все кон­чи­лось так быст­ро, что в пер­вый раз по­ка­за­лось мне нере­аль­ным. Слу­шай!..

— Да, милый. Я слу­шаю.

— Время и место уже близ­ко.

Он мед­лен­но под­ни­ма­ет­ся и го­во­рит ше­по­том, за­ка­тив глаза, слов­но во­круг него непро­гляд­ный мрак.

— Время, место и спут­ник, – под­ска­зы­ва­ет она, впа­дая в тот же тон и слег­ка при­дер­жи­вая его за руку.

— Как же иначе? Если время близ­ко, зна­чит, и он здесь. Т-с-с-с!.. Пу­те­ше­ствие со­вер­ши­лось. Все кон­че­но.

— Так быст­ро?

— А что же я тебе го­во­рил? Слиш­ком быст­ро. Но по­до­жди еще немно­го. Это было толь­ко ви­де­нье. Я его про­сплю. Слиш­ком скоро все это сде­ла­лось и слиш­ком легко. Я вы­зо­ву еще ви­де­нья, по­луч­ше. Это было самое неудач­ное. Ни борь­бы, ни со­зна­нья опас­но­сти, ни моль­бы о по­ща­де. И все-та­ки... Все-та­ки — вот этого я рань­ше ни­ко­гда не видел!..

Он от­ша­ты­ва­ет­ся, дрожа всем телом.

— Чего не видел, милый?

— По­смот­ри! По­смот­ри, какое оно жал­кое, гад­кое, незна­чи­тель­ное!.. А-а! Вот это ре­аль­но. Зна­чит, это на самом деле. Все кон­че­но».

Что это — «жал­кое, гад­кое, незна­чи­тель­ное»? По неко­то­рым вер­си­ям, это то, что оста­лось от трупа, после того как он со­жжен нега­ше­ной из­ве­стью. Но Дик­кенс ни­че­го не на­зы­ва­ет впря­мую — и это умол­ча­ние страш­ней всех воз­мож­ных на­ту­ра­ли­сти­че­ских де­та­лей. Точно так же ни­че­го мы не знаем о ста­ру­хе — и лучше не знать до конца, по­то­му что тогда ис­чез­нет ми­сти­че­ская аура, окру­жа­ю­щая ее.

Есть, впро­чем, вер­сия, что Эдвин Друд жив — по­то­му что тем­ный намек на его спа­се­ние из скле­па со­дер­жит­ся в раз­го­во­ре с Розой, где она вдруг за­го­ва­ри­ва­ет о егип­то­ло­ге Бель­цо­ни, спас­шем­ся из пи­ра­ми­ды (этот намек под­ме­ти­ла Мария Че­го­да­е­ва). И тогда как раз в ро­мане по­яв­ля­ет­ся пре­лест­ная идея, ко­то­рая осо­бен­но нра­вит­ся лично мне: я-то с ра­до­стью при­знаю, что Эдвин Друд может быть Диком Дэ­че­ри, та­ин­ствен­ным «по­жи­лым джентль­ме­ном, жи­ву­щим на соб­ствен­ные сред­ства». И никто его не узна­ет — ни Джас­пер, ни Роза, ни Грюд­жи­ус. По­то­му что — и эту идею Дик­кенс вполне мог по­черп­нуть из Еван­ге­лия, ко­то­рое пе­ре­чи­ты­вал по­сто­ян­но, — Хри­ста после вос­кре­се­ния тоже никто не узна­вал. Есть в Еван­ге­лии эпи­зод, ко­то­рый я люблю боль­ше всего в ми­ро­вой ли­те­ра­ту­ре, — до­ро­га в Эм­маус. Это два­дцать чет­вер­тая глава от Луки. Апо­сто­лы идут с неким спут­ни­ком, но не узна­ют его, «по­то­му что глаза их были удер­жа­ны». Они его узна­ли, когда он пре­ло­мил хлеб, — жест узна­ли, а не лицо; и это нор­маль­ная вещь для вос­крес­ших. С ними такое слу­чи­лось, что зем­ной их вид из­ме­нил­ся бес­по­во­рот­но, но стоит вгля­деть­ся — и мы узна­ем, пой­мем. «О, несмыс­лен­ные и мед­ли­тель­ные серд­цем!» И в конце кон­цов они все узна­ли бы его, как Пьер узнал На­та­шу в конце «Войны и мира» — сна­ча­ла он во­об­ще не понял, кто это с княж­ной Ма­рьей сидит, такая милая. По­то­му что сам вос­крес из мерт­вых, да и она тоже. Будем пом­нить, что «в мире новом друг друга они не узна­ли». Эдвин Друд в самом деле стал дру­гим — ведь по­ка-то он в самом деле блед­но­ват, — но, чтобы его узнать, долж­ны пре­об­ра­зить­ся все: и Роза, и Джас­пер, и даже Грюд­жи­ус.

Хотя у нас есть, ка­за­лось бы, слово са­мо­го Дик­кен­са в раз­го­во­ре с сыном: «Зна­чит, Эдвин Друд убит?» — «Ко­неч­но, а ты как по­ла­гал?» Но Дик­кенс мог и сына мо­ро­чить, он толь­ко ко­ро­ле­ве по­обе­щал от­крыть тайну, если ей будет ин­те­рес­но (чтобы лучше про­да­ва­лось, ко­неч­но; встре­ча с ко­ро­ле­вой была бы ге­ни­аль­ным пи­а­ром). Но ей не было ин­те­рес­но, или она еще не чи­та­ла пер­вые вы­пус­ки.

3

Этот роман Дик­кен­са в самом деле резко от­ли­ча­ет­ся от про­чих — пре­жде всего сти­ли­сти­че­ски; правы те, кто по­ла­га­ет, что ро­ман-то не за­кат­ный, а рас­свет­ный (как и «Жерт­во­при­но­ше­ние» Тар­ков­ско­го было не столь­ко эпи­ло­гом его ки­не­ма­то­гра­фа, сколь­ко про­ло­гом со­вер­шен­но но­во­го пе­ри­о­да). Там го­раз­до боль­ше экс­прес­сии, мень­ше слов, фраза ко­ро­че, ди­на­мич­ней, все из­ла­га­ет­ся в на­сто­я­щем вре­ме­ни, а не в спо­кой­ном и эпи­че­ском про­шед­шем; чи­та­тель — все более зри­тель, не со­зер­ца­тель, а участ­ник дей­ствия. И неко­то­рые куски этой прозы в самом деле со­вер­шен­но вол­шеб­ные, взять хотя бы абзац о двух офи­ци­ан­тах — недвиж­ном и ле­ту­чем, из один­на­дца­той главы:

«Ле­ту­чий офи­ци­ант, ко­то­рый всю по­су­ду при­нес на соб­ствен­ных пле­чах, на­крыл на стол с необык­но­вен­ной быст­ро­той и лов­ко­стью, а недви­жи­мый офи­ци­ант, ко­то­рый ни­че­го не при­нес, корил его за то, что он все де­ла­ет не так. Затем ле­ту­чий офи­ци­ант тща­тель­но про­тер при­не­сен­ные ста­ка­ны, а недви­жи­мый офи­ци­ант пе­ре­смот­рел их на свет. После чего ле­ту­чий офи­ци­ант по­ле­тел через улицу за супом и при­ле­тел об­рат­но, затем снова по­ле­тел за са­ла­том и снова при­ле­тел об­рат­но, потом по­ле­тел за жар­ким и пти­цей и опять при­ле­тел об­рат­но, а в про­ме­жут­ках еще со­вер­шал до­пол­ни­тель­ные по­ле­ты за раз­ны­ми обе­ден­ны­ми при­над­леж­но­стя­ми, так как время от вре­ме­ни об­на­ру­жи­ва­лось, что недви­жи­мый офи­ци­ант забыл их взять. Но с какой бы быст­ро­той он ни рас­се­кал воз­дух, по воз­вра­ще­нии он по­лу­чал упре­ки от недви­жи­мо­го офи­ци­ан­та за то, что нанес ту­ма­на, или за то, что за­пы­хал­ся. По окон­ча­нии обеда, к ка­ко­во­му вре­ме­ни ле­ту­чий офи­ци­ант почти уже ис­пу­стил дух, недви­жи­мый офи­ци­ант, с важ­но­стью пе­ре­ки­нув сло­жен­ную ска­терть через руку и стро­го (чтобы не ска­зать — воз­му­щен­но) огля­дев ле­ту­че­го офи­ци­ан­та, рас­став­ляв­ше­го на столе чи­стые ста­ка­ны, об­ра­тил к ми­сте­ру Грюд­жи­усу про­щаль­ный взор, ясно го­во­рив­ший: «На­де­юсь, нам с вами по­нят­но, что все воз­на­граж­де­ние при­над­ле­жит мне, а этому рабу не при­чи­та­ет­ся ни­че­го», — и уда­лил­ся, тол­кая перед собой ле­ту­че­го офи­ци­ан­та».

Это, ко­неч­но, пря­мое опи­са­ние со­вет­ско­го сер­ви­са — но в ли­те­ра­ту­ре это пред­те­ча че­стер­то­нов­ских, а то и каф­ки­ан­ских гро­тес­ков.

Или взять Тар­та­ра, этого свет­лей­ше­го, лу­че­зар­ней­ше­го дик­кен­сов­ско­го пер­со­на­жа, мор­ско­го офи­це­ра, ве­ли­ко­го плов­ца, ко­то­рый уж точно спас бы то­ну­щую мать Розы (неслу­чай­ное упо­ми­на­ние, как по­ла­га­ют мно­гие)! Ком­на­та Тар­та­ра, его на­вес­ной сад, его цве­ту­щие бобы! Все это уже на грани сказ­ки, фан­та­сти­ки, все это уже сон, ко­неч­но, — но какой счаст­ли­вый, дет­ский сон! Кто, кроме Дик­кен­са (разве Ан­дер­сен), так умел со­че­тать смеш­ное и страш­ное — и так уютно опи­сы­вал всех этих ин­фан­тиль­ных чу­да­ков? Ведь ман­сар­да Тар­та­ра по­хо­жа на ком­на­ту ба­буш­ки в «Снеж­ной ко­ро­ле­ве», на убран­ный цве­та­ми уго­лок мо­ло­до­же­нов в «Пом­нишь, не за­бу­дешь» Со­ло­гу­ба, на домик Карлсо­на, на­ко­нец! Нити вли­я­ний про­тя­ги­ва­ют­ся от этой линии «Друда» так да­ле­ко, что и се­год­ня, ка­жет­ся, да­ле­ко не ис­чер­па­ны воз­мож­но­сти этого ска­зоч­но­го ре­а­лиз­ма: если все время сме­щать чи­та­тель­скую оп­ти­ку, неуло­ви­мо и по­сте­пен­но по­вы­шать экс­прес­сию тек­ста — в конце кон­цов чи­та­тель по­ве­рит во все. Так делал и Генри Джеймс в «По­во­ро­те винта» — самой дик­кен­сов­ской (и даже на­по­ми­на­ю­щей о сест­рах Брон­те) из своих вещей; этот «по­во­рот винта» стал клю­че­вым по­ня­ти­ем для прозы XX века — но Дик­кенс пер­вый, у кого по-на­сто­я­ще­му по­лу­чи­лось. Ведь эк­ви­либ­ри­сти­ка, со­вер­шен­ство ли­те­ра­тур­ной тех­ни­ки, сти­ли­сти­че­ский диа­па­зон в «Тайне Эдви­на Друда» в самом деле та­ко­вы, что в по­за­про­шлом веке срав­нить не с чем: в про­шлом такие штуки уда­ва­лись толь­ко Бул­га­ко­ву да Стру­гац­ким. Дик­кенс пу­га­ю­ще до­сто­ве­рен — и аб­со­лют­но ска­зо­чен; сим­во­ли­че­ское про­рас­та­ет из ре­аль­но­сти с аб­со­лют­ной есте­ствен­но­стью. Иное дело, что счи­ты­вать эту сим­во­ли­ку почти никто не рвет­ся: ска­жем, собор на бо­ло­те — сим­вол проч­но­сти, кра­со­ты, мо­раль­ной твер­ды­ни, под­мы­ва­е­мый бо­лот­ны­ми во­да­ми, — ведь это стоит пуш­кин­ской си­сте­мы сим­во­лов в «Мед­ном всад­ни­ке», где гра­нит по­сто­ян­но угне­та­ет бо­ло­то — и раз в сто­ле­тие бы­ва­ет сме­тен бурей, при­чем рас­пла­чи­ва­ет­ся за это ма­лень­кий че­ло­век! Гра­нит на бо­ло­те — мощ­ное оли­це­тво­ре­ние им­пе­рии, рос­сий­ской или бри­тан­ской (но не аме­ри­кан­ской, где вза­и­мо­дей­ствие гра­ни­та и бо­ло­та го­раз­до лучше ор­га­ни­зо­ва­но); и в этой ат­мо­сфе­ре де­гра­ди­ру­ю­ще­го, гас­ну­ще­го ве­ли­чия осо­бен­но легко по­ве­рить во все дик­кен­сов­ские сны, реже смеш­ные и свет­лые, чаще мрач­ные и по­ту­сто­рон­ние. Нам ли не по­нять?

В ра­бо­ту вся­ко­го гения вме­ши­ва­ет­ся Бог — глав­ный ху­дож­ник, тот, о ко­то­ром едва ли не луч­ший уче­ник Дик­кен­са, Кип­линг, ска­зал так ува­жи­тель­но и вме­сте ин­тим­но: «Когда на по­след­ней кар­тине за­сох­нет по­след­ний мазок, сми­рен­но умолк­нут ле­ген­ды и кри­ти­ки лягут в песок, мы все ото­спим­ся на славу — пора бы, в кон­це-то кон­цов! — по­ку­да не даст нам ра­бо­ту Тво­рец на­сто­я­щих твор­цов» (пе­ре­вод Нонны Сле­па­ко­вой).

В слу­чае Дик­кен­са он вме­шал­ся в эту ра­бо­ту наи­бо­лее ра­ди­каль­но, дав ему иде­аль­ную смерть пи­са­те­ля — смерть на по­лу­сло­ве. Мне ка­жет­ся ино­гда, что наш зри­тель­ский и чи­та­тель­ский долг — пре­жде всего по­бла­го­да­рить Гос­по­да за пей­за­жи, за кра­са­виц, за по­го­ду: таких эс­те­ти­че­ских до­сти­же­ний че­ло­век ни­ко­гда не про­де­мон­стри­ру­ет, хотя ста­рать­ся надо. «Тайна Эдви­на Друда» — сов­мест­ная ра­бо­та Дик­кен­са и Бога. И, как перед вся­ким Бо­жьим тво­ре­ни­ем, чи­та­тель чув­ству­ет здесь тот свя­щен­ный тре­пет, ко­то­рый по­се­ща­ет его лишь в осо­бен­но хо­ро­шую по­го­ду, под осо­бен­но хо­ро­шую му­зы­ку. Не со­пер­ни­че­ство, а со­ав­тор­ство с Богом — вот к чему надо стре­мить­ся; но сна­ча­ла уж, ко­неч­но, ро­дись Дик­кен­сом.